Те, кому скучно жить в путинской России, задаются сегодня вопросом: насколько вероятно, что массовые волнения в арабском мире перекинутся на наши палестины? То есть те акции протеста, что давно имеют место в городах и весях нашей родины, обретут наконец бурную силу и смоют лицемерный и коррупционный режим, как у них в Тунисе или Египте? Здесь самое главное слово — массовые, потому что немассовых у нас хоть отбавляй, но подняться грозной нешуточной силой, которой не может противостоять ни один Путин, все не удается. Почему?
Ответ на этот вопрос дал еще 60 лет назад Эрик Хоффер в своей книге «Истинноверующий», которая и была посвящена анализу формирования и функционирования массовых движений. Хоффер делает акцент на психологической составляющей, не делая различий между революционными, религиозными или национальными движениями, то есть не анализируя их содержательную часть.
Чтобы движение стало массовым, оно должно быть остро привлекательным для огромного числа людей, дабы брошенный кем-то снежок на глазах превратился в снежный ком. Иначе говоря, в обществе должно быть достаточное число особей, готовых на массовую мобилизацию, согласных жертвовать собой во имя движения, взамен получая чувство единения со «священной идей» и поддерживающим ее братством.
Такие люди есть всегда, но порой их становится так много, что достаточно одного лишь слова или жеста, чтобы под знамена массового движения кинулись неразмышляющие толпы. В отличие от Льва Гумилева с его теорией пассионарности Хоффер полагает, что идеальный рекрут массового движения совсем другой. Это тот, кому невыносимо жить здесь и сейчас, тот, кто с отвращением взирает на свою жизнь, кому ненавистно собственное «я». Понятно, что сам себе человек не говорит: моя жизнь не состоялась и теперь уже не состоится, потому что у меня не хватило масла в голове сделать ее осмысленной, и единственное спасение — стать членом массового движения, способного перевернуть мир, а главное — спасти меня от меня самого. Нет, чаще всего потенциальный рекрут массового движения винит в своих несчастьях кого угодно, только не себя, пытаясь заглушить в себе вопль оглушительного недовольства собой переносом этого недовольства на внешние обстоятельства. Но это всего лишь уловка. Членом массового движения становится тот, кто хочет отказаться от своей жизненной неудачи и стать другим, пристать к мощному течению борцов за святую идею. Сама идея по большому счету не имеет особого значения — главное, что она должна отвергать настоящее во имя славного будущего или не менее славного прошлого, но ненависть к настоящему первична.
При этом потенциальный рекрут массового движения — это отнюдь не люмпен, бедняк, бродяга и т. п. Напротив, бедность очень часто создает вполне устойчивые формы жизни. Когда каждый обед, каждая бутылка вина — праздник, человек и не помышляет ни о каких протестах. Потенциальный участник массового движения — человек, который немало имеет и который в состоянии понять, что имеющееся никак не влияет на его отвращение к жизни, к окружающему настоящему. Его можно узнать по ответу на вопрос «Ты кто?». Если он ответит: русский, православный, мусульманин, араб, еврей, христианин, футбольный болельщик, член партии, он уже готов, так как отказался от индивидуальной персонификации и жаждет олицетворения себя с чем-то более существенным, как ему кажется, чем он сам.
Точно так же не имеет большого значения, какое тысячелетие на дворе. То есть представление о невозможности жить при тоталитаризме или авторитаризме опровергается Хоффером как несостоятельное. При тоталитаризме можно быть вполне счастливым, более того, жестокая власть, окружая человека санитарным кордоном страха, лишает его сомнений. А главное — делает всех одинаковыми. Понятно, что какое-то число интеллектуалов, которым как раз, чтобы состояться, необходима свобода, ощущают себя несчастными при деспотии, но ни о каком массовом движении протеста говорить не приходится; истинноверующий при тоталитаризме спит сном праведника, невзирая на то, принимает он сам участие в репрессиях или нет, его сомнения приняла на себя власть. Более того, ни одна деспотия не возникает ниоткуда, она часть затвердевшего, окостеневшего массового движения. И протестные настроения приобретают массовость не тогда, когда гайки закручены до предела, а напротив — когда их по тем или иным причинам начинают отпускать. Именно тогда появляются сомнения и пространство для возникновения протеста, именно тогда человек теряет почву под ногами и не понимает, как и зачем жить, а жизнь до появления сомнений становится навсегда опороченной.
Поэтому, кстати говоря, при Сталине подавляющее число людей чувствовали себя совершенно счастливыми и теперь мечтают о том времени. Здесь же причина ненависти к Хрущеву, Горбачеву, Ельцину: они не свободу дали, они разрушили устойчивое состояние, неотделимое от любой диктатуры, пока она сильна и горда. Отвращение к себе, появляющееся при рождении сомнения, — тяжелое психологическое состояние, от которого можно излечиться, присоединившись к новому массовому движению, неважно какому. Главное, чтобы движение бескомпромиссно отрицало настоящее, ставило перед своими членами неосуществимую цель вроде создания светлого будущего или возвращения к золотому веку прошлого. И при этом давало возможность потенциальному участнику раствориться без остатка в новом братстве единообразия, пожертвовав своими особенностями без всякого сожаления, потому что усталость от самого себя уже невыносима.
Теперь понятно, почему среди участников арабских массовых протестов так много вполне молодых и образованных людей, как впрочем, и среди наиболее радикальных и экстремистских движений, будь это «Красные бригады» в Европе или шахиды в исламизме. Надежда на 72 девственницы, вообще на рай после смерти важны, но не принципиальны — участник «священного движения» может пожертвовать жизнью и ради вполне материалистической программы, хотя кто-то обязательно отметит, что концептуально любое массовое движение в основе своей религиозно. Главное, что оно дает возможность отказаться от себя во имя чего-то безусловно важного и стать актером открытого всем ветрам театра, в зрительном зале которого современники, предшественники, потомки. То есть настоящее, прошлое и будущее, ради аплодисментов которого не жалко пожертвовать и опостылевшей жизнью.
Идеальными примерами массовых движений были христианство и большевистская революция, нацизм и сионизм, массовая эмиграция в Америку и молодежное движение 60-х, французская революция и сегодняшние исламисты. Понятно, что лежит в основе исламистского протеста: это не зависть к американцам или ненависть к евреям, не братская солидарность с народом Палестины, а рефлекторная реакция на пришедшую к ним чужую цивилизацию. Эта цивилизация, европейского или американского образца, разрушила привычные коллективистские устои жизни, механизм растворения себя в единообразии покорной массы, имеющей традиционные ценности и мало переживающей по поводу отсутствия индивидуальной свободы, в том числе политической. Более того, ненависть к американцам и европейцам и является ответом на разрушение традиционного коллективистского уклада и призыва стать свободным, то есть персонализироваться. Ведь именно персонализация — источник неизлечимой болезни, и от нее нет противоядия. К народам, у которых для каждого были устойчивые исторические роли — поэта, жреца, воина, пришли освободители и предложили на выбор стать официантом в «Макдоналдсе», посыльным в «Федерал экспресс», разносчиком «Пицца-хат». Даже советское предложение Афганистану не было столь оскорбительно, поскольку оно подразумевало замену одного массового движения другим — одну утопию следующей, одно коллективистское и традиционное бытование не менее традиционным и коллективистским. Европейская цивилизация требует отказа от всего этого, чтобы стать конкурентоспособным в борьбе за личный успех, и никто уже не помнит, что эта цивилизация возникла как затвердевшее массовое движение протестантизма, для которого личный успех — знак внимания и поощрения Господа. Ответ в виде массового шахидства представляется естественной реакцией на разрушение традиционного уклада и появления неизлечимой болезни под названием скука.
Под конец зададимся вопросом: какие шансы имеет сегодняшняя российская оппозиция, дабы превратиться в массовое движение? Понятно, что потенциальных рекрутов полно: огромно число неудовлетворенных собой людей, потерявшихся в условиях ослабления сначала тоталитарной, а потом и авторитарной власти. Последняя сперва поманила иллюзией возврата в золотой век сталинского прошлого, но так и не смогла ее реализовать ввиду противоречия политических и экономических интересов. О числе истинноверующих говорит поддержка националистических и ксенофобских движений, православный псевдоренессанс, гомофобная нетерпимость и пр., однако в истории еще не бывало, чтобы массовое движение с одной и той же целью смогло обворожить какое-то общество дважды. Следовательно, у коммунистов при всей их заскорузлой утопичности шансов немного. Идеально ложатся в русло массового движения националисты — на их стороне столь необходимая ненависть к чужому, которая скрепляет людей куда лучше и реальнее, чем возвышенная любовь; проблема только с образом врага — гастарбайтер, кажется, мелковат будет, и исполнить роль мистически коварного еврея, как в нацистской Германии, ему будет сложновато.
Что же касается либеральных оппозиционеров, наших интересантов, то им, чтобы превратиться в массовое движение, необходима не столько вполне убедительная программа политических или экономических преобразований, сколько утопия на знамени. Необходима вечная «святая цель», не менее святое братство нерассуждающих сторонников, которые вольются в движение, только если им будет предоставлена возможность растворить свое опостылевшее «я» в братской купели. Понятно, что голый либерализм здесь не катит. Он не катит нигде и никогда, а пришел как последствие вполне религиозного протестантского движения, захлестнувшего Европу, а потом Америку много веков назад. Короче, нужны не тысячи разоблачительных истин, а возвышающий обман, то есть что-то вроде радикальной реформы соборного православия и замены его протестантизмом с его ценностью индивидуальной судьбы. Если политики готовы на утопический соблазн, у них есть шанс повести за собой истинноверующих. В противном случае рациональная критика опостылевшего многим режима не выльется в массовое волнение, а останется всего лишь критикой, то есть прибежищем для интеллектуалов, которым и не нужно никакое растворение в массовом движении по причине того, что они вполне состоявшиеся люди.
16 МАРТА 2011 г. МИХАИЛ БЕРГ
воскресенье, 20 марта 2011 г.
пятница, 4 марта 2011 г.
Точная копия
Человек редко знает, кто он есть на самом деле. Пока не придет муж к жене и не скажет: «Ты, Люба, такая дура». А она поверит про дуру, как верила раньше, когда он женихом приходил к ней и говорил: «Ты, Люба, такая красивая». Люба наивная и доверчивая, а такие люди, как этот муж, выбирают всегда доверчивых женщин. Ей сказали - она поверила.
Вот как она только что, буквально на днях, тоже поверила - случайный попутчик, подвыпивший гражданин, сказал ласково: «Эй, красивая, передай за проезд!» И в тот момент Любе показалось, что все ехавшие в этом трамвае посмотрели на нее с уважением, как на красивую женщину. А Люба не решилась даже глянуть в сторону того знатока женщин, который про нее сказал так, в общем, верно и правильно. Она стояла пунцовая от случайного комплимента, беглого и правдивого, конечно, а потом решилась все-таки повернуть голову, но там уже не было того подвыпившего гражданина, стоял другой дяденька со своей тетенькой. А Люба еще глазами обвела вагон, искала.
А потом вышла и пошла по улице - красивая женщина. И отголоски этого состояния - осознания своей красоты - потом вспыхивали в ней как радуги, как звездочки и салюты новогодние. И все-все в ее душе вспыхивало, озарялось. Такое волшебство, прямо вот и походка, и взгляд, и ручки-ножки, глазки-ушки. Три дня сказочного состояния. Ну а потом эти три дня, конечно, закончились, потому что муж сказал про дуру. И сказал так с ленцой, равнодушно и презрительно, и пренебрежительно.
И никаких там тебе ни ручек уже, ни ножек, он так сказал, как подкинул тему для сочинения. А у Любы в башке все заклинило, и эта тема мужнина все пересилила, перевесила все, и все в существе Любы зажалось, и никакой в ней уже красоты и обаяния, которые она только что излучала и несла, как богиня победы Ника Самофракийская. Сжалась, скукожилась и стала тем, чем ее назвал муж - дурой. А точнее - полной дурой. И так безнадежно - и никуда не рванешь, как собака на поводке. Только хозяин не строг там, а просто равнодушен, «к ноге» и все. Побегала на воле, попрыгала, и пожалуйста, к ноге - варить суп, крутить фарш. Хотя это же не важно, не важно, что там суп или котлеты, или перебрать изюм для ватрушек, придирчиво разглядывая каждую изюмину. Потому что покупает на рынке не особо качественный, зато недорогой изюм. Потом сидит с ним, вот именно, как дура, сэкономив при этом копейки, а мороки на целый вечер. А у мужа есть для нее имя, и теперь все есть у него, вплоть до его осанки теперь и горделивого взора. Хотя на нее он не смотрит.
И буквально ведь за несколько дней такие перемены. Случилась в их доме покупка машины, и потому перемены. То есть один человек из пешехода превращается в водителя. В командира, в серьезного мена - автовладельца. Он теперь среди тех, кто хозяин. Кто управляет. Пока все другие жмутся к обочинам. Пережидают там непогоду и ждут транспорт. Чаще, конечно, общественный, чтобы толкаться там, и никто не назовет никого красивой. Так что Любе, в общем, еще повезло, но если бы ее память умела цеплять и хранить именно такие слова, а не мужнины, равнодушные и несправедливые.
Но слово упало, и Любе, с ее вечным этим - это он еще сказал через три дня, добавил - с ее вечным пресмыканием, так и запомнились слова мужа. И перед ним действительно в тот момент стояла дура, которая чего-то там вот именно что не доделала. Котлеты на тот момент пережарила. Хотя еще недавно он говорил, что любит котлеты именно так приготовленные - с хрустящей корочкой, чтобы сверху зажарено, а внутри сочное мясо, мясной сок. И это надо постараться, надо проявить смекалку и умение. И, если угодно, талант, чтобы все так, как любит этот мужчина. Но вкусы, как выяснилось, меняются. Он морщится, он теперь говорит, что все неправильно, что надо что-то паровое. Не паровое - так хотя бы тушеное, а то так готовить - это всех в гроб загнать.
Такая кормежка - сплошные канцерогены. Это прямой путь понятно куда. И не мешало бы, помимо здоровья, подумать и о внешнем виде. И он выразительно смотрел на Любу, обводя глазами ее фигуру, и этот взгляд, обрисовывающий контуры ее фигуры, прибавлял в его глазах еще много почти дециметров. И четко читалось презрение к ней. Теперь уже безнадежно какой-то толстой, следовательно немодной, следовательно некрасивой. Точка. И Люба поняла, что ее не любят. И следом мысли - а любили ли? И это значит, что все псу под хвост. Это не Любино присловье, так говорит ее подруга Маша, когда в очередной раз Машу кидает мужик. И только после того Машу бросали, когда в ней кончалась нужда, когда она не нужна была больше - со своими крошечными знакомствами, отсутствием нормальных, важных в любом деле связей и неумением жить. А то, что она вливала в этих, увы, увы, во множественном числе, кавалеров, свою любовь, свою силу - то это не в счет, это не переводится на рубли или хотя бы на то, что называется перспективным знакомством.
Такая вот не половинчатость, а цельность Машина в отношении ее к любви, можно тут даже вспомнить, рискнуть, что речь идет о Любви с большой буквы, такая Машина цельность и пугала и настораживала, и ей тогда вот так говорили, уходя, презрительно говорили и с оттенком какой-то брезгливости: «Ты, Маша, такая дура!» И Маша стояла растерянная. И эта картинка повторялась каждый раз, после каждого ее всплеска чувств и припадка самоотдачи. Это их и пугало, этих мужчин - кавалеров, для которых Маша не стала дамой сердца. Конечно, рехнешься, если женщина не устает любить. Хочется в жизни чего-то все-таки поспокойнее. Размеренной жизни хочется, даже вот иногда и поспорить. А что Маша? Один даже у нее был пьющий без меры.
Так Маша, вместо того чтобы отчитать пьянчугу, сама бегала ему за пивом с утра. А потом - за кефиром ближе к обеду. И подать горячую, кипящую просто, солянку для приведения в чувство этого забулдыги - милое дело. А кто-нибудь знает хорошенько, сколько стоит - в деньгах - приготовить правильную солянку? Сколько на самом деле стоит этот набор - косточка для бульона, хорошая, сахарная, мясная? Почки? Хорошего качества колбаска? Дорогие сосиски? Копчености? Прочая зелень? Маслины-лимоны? Огурцы маринованные и огурцы соленые? Помидоры? Рехнешься считать. А сметана?
Все если перевести на обычные житейские рублики? Чтобы этой пьяной свинюге с опухшей мордой подать, чтобы он трясущимися руками хлебал, а у него ни воспитания, ни благородства сердца не хватает элементарно сказать спасибо. И потом он, нарядившись в Машей же купленные шмотки, набрившись, намазавшись лосьонами и кремами, благоухая туалетной водичкой, купленной никак не в ларьке к празднику 23 Февраля, а просто так, потому что понравился аромат, и он, сгребая все эти флаконы и складывая в сумки пакетики с тряпьем, за которое лично им не плачено ни копейки, еще и поучает. Еще и делает замечания, говорит, что женщина должна... бу-бу-бу... Какие-то в их мозгах вспыхивают телевизорные картинки про гордых женщин, и такие вот мужики, как, прости Господи, этот Машин предпоследний Сережа, забывают, что такие мужики, как он, лично для этих телевизорных женщин не представляют никакого интереса. Что бы там этот конкретный Сережа ни воображал.
Вот такой, значит, расклад. Две подруги - одна в поиске, Маша, другая прочно, как ей всегда казалось, нашедшая свое счастливое замужество. А результат? Сейчас Люба сидит на кухне у Маши и плачет. Она не сразу решилась на этот рассказ, привычки же нет. Да и откуда ей взяться, привычке, когда пятнадцать лет - если не счастье, то ровное течение. А потом бац - и земля под ногами трескается, и не за что зацепиться. Потому что тот мужчина, который вот так теперь разговаривает, это же совершенно незнакомый человек, Люба его не знает и просто боится. И она, приблизив к ошарашенной ее признаниями Маше, свое зареванное лицо, говорит шепотом, что муж теперь на нее смотрит так, словно может ударить.
Но проходит минута, другая этих жутких откровений, и Маша, обычно чуткая, такая чуткая, как любящая сестра, вдруг начинает говорить: «Только не разводись, только не разводись, потому что это самое страшное в жизни - одиночество. Когда цепляешься за каждого встречного-поперечного. А у тебя есть хоть сын, и ты сыну нужна. И еще сыну нужен отец. Вообще вся семья. А муж, что муж? Перебесится, только потерпи». И Люба смотрит с ужасом на подругу, и они обе не понимают теперь друг друга. Каждый про свое, про свои катастрофы, свои разочарования. И расходятся они в полном друг другом недовольстве и начинающемся раздражении, потому что Люба ждала другого.
Выслушать, понять, не судить и не примерять, а так вот по-дружески дать сил, одобрить. А Маша, как только увидела в глазах Любы решимость, испугалась и ее стала пугать. И они, эти верные, по гроб жизни, как родные сестры, подруги, разошлись, друг другом в тот день недовольные. На другой день недовольство росло, пока не выросло. И каждая думала про другую - с жиру тетка бесится. Потому что речь шла о свободе. Одна нахлебалась этой свободы, другая рвалась к ней. И что бы они могли сказать одна другой? Когда одна мерзнет, а другая задыхается от зноя.
И вот так понять, что ты теперь один - это то еще кино. Когда рука у Маши сама тянется к телефону, чтобы позвонить подруге и услышать в трубке ее квохтанье, ее причитания: да, ты что, а он что, не может быть. И главное - никаких оценок, характеристик. Вроде того, что какой же он гад, подлец и негодяй. Простое Любино привычное кудахтанье семейной женщины, для которой проблемы полруги сродни просмотру триллера. И страшно, и боязно, а все равно кино закончится и тебя обступит твоя привычная жизнь. А теперь и сама Люба лишена этого подтверждения своего семейного счастья. Нет и Машиных вздохов, когда Люба ей отчитывается про бесконечное - что делала. Рынок. Готовка. Стирка. Глажка. Уроки с сыном. Штопка постельного белья, и не про, что там латки-заплатки, а вот так с выдумкой - вокруг дырочки на пододеяльнике разместить узорчик, аппликацию, ручная работа. Чем бежать за новым. И тем более муж смотрит одобрительно, что, помимо всего, его жена не транжира, а вот какая рукодельница и все в дом. Как пчелка.
Так что решение о разводе Люба приняла самостоятельно. Сыну только сказала. Он кивнул, спросил, где жить будут. А Люба пожала плечами, ей казалось, что это «где жить» как раз неважно, важно остаться в живых. Не то, что этот культурный с виду мужчина, этот Любин муж, может заехать в глаз или дать по шее, нет, нет, все не так. Люба ведь конкретно не могла сформулировать меру опасности совместного проживания с мужчиной, который разлюбил, или, если по-другому, понял, что никогда не любил. А годы проходят, все лучшие годы. Лермонтов. Люба сказала - разводимся и приготовилась к борьбе. К войне не за жизнь, а за квадратные меры, и вдруг увидела, как лицо этого ставшего чужим человека стало опять понятным даже, вот странное дело, даже родным. И он сразу залепетал про комнату в общаге, уже как-то вроде наклевывается.
Он так обрадовался, не веря, что счастье, то есть выход, есть. Он ведь был нормальным человеком, ему самому свои перемены были в тягость. Но что делать, мужчина так устроен, мало среди них Штирлицев, которые за идею. Да и какая идея, кроме той же свободы, у этого Любиного мужа, не ставшего Штирлицем, когда у него паника каждый день, утро, вечер, что день прошел. Все. Хана. И ничего впереди, только обсуждение того, каким был ужин и каким в идеале должен быть завтрак. И т. д. И деньги на новый спортивный костюм и кроссовки для подростка. Которому только дай и дай. И на то дай, и на другое.
А раньше они умели развлекаться без денег. Мать даст на мороженое, и все счастливы. А сейчас, если подумать, сколько стоит отправить подростка в кино... А сын смотрел, и в глазах его скука и раздражение, тем более что это всего лишь ритуал - просить денег у отца, потому что деньги все равно даст мать. Правда, суетливо, оправдываясь, что так мало, извиняясь. И от этого делается стыдно и хочется сказать, что не надо никакого кино. Но и мотаться так по улицам каждое воскресенье тоже надоело, потому что дома сидеть уже нет мочи. Видеть мать, как она суетится. И хотя говорит только про еду, понятно же, что это только то, что она может говорить. А она другая. И сын, этот маленький мужчина, знает, что в ее словах - только часть, только кусочек пазла. И сыну хочется защитить мать. Но от кого? От отца, что ли? Так не бывает, чтобы все стали врагами.
И сын, накричав на мать, уходит и бродит по улицам, и даже плачет, и трет глаза, и никакого кино не хочется. А хочется что-то купить матери, такие цветы. А она говорила, что цветы - это расточительство. А у него уже денег этих порядочно скапливается с этих непоходов в кино. И он идет в магазин и, не понимая, что делает, покупает какой-то, не поверишь сам, пододеяльник, приносит домой, сует матери, неловко, конечно, - вот возьми. И глаза прячет. И бормочет что-то вроде того «чтобы ты перестала заниматься починкой старого белья, лучше купить новое». И она что-то говорит, слова какой-то благодарности. И он краснеет, ее ребенок, и она краснеет. И они оба - такие неумелые в выражении своей любви. Поэтому прошла, наконец, минута, и ей привычно сказать и дальше уже говорить опять про еду. И ее мальчик поморщится, но все равно - мыть руки, за стол и «почему ты не ешь, невкусно?»
Блудный отец вернулся в свой дом спустя два года. И первое, о чем спросила жена, ее первые слова были: «Ты будешь ужинать?» А сын - тот вообще ничего не сказал, стоял в дверях, улыбался. Высокий стройный юноша. Красивый, как его мать, точная ее копия.
Наташа Левашова
Вот как она только что, буквально на днях, тоже поверила - случайный попутчик, подвыпивший гражданин, сказал ласково: «Эй, красивая, передай за проезд!» И в тот момент Любе показалось, что все ехавшие в этом трамвае посмотрели на нее с уважением, как на красивую женщину. А Люба не решилась даже глянуть в сторону того знатока женщин, который про нее сказал так, в общем, верно и правильно. Она стояла пунцовая от случайного комплимента, беглого и правдивого, конечно, а потом решилась все-таки повернуть голову, но там уже не было того подвыпившего гражданина, стоял другой дяденька со своей тетенькой. А Люба еще глазами обвела вагон, искала.
А потом вышла и пошла по улице - красивая женщина. И отголоски этого состояния - осознания своей красоты - потом вспыхивали в ней как радуги, как звездочки и салюты новогодние. И все-все в ее душе вспыхивало, озарялось. Такое волшебство, прямо вот и походка, и взгляд, и ручки-ножки, глазки-ушки. Три дня сказочного состояния. Ну а потом эти три дня, конечно, закончились, потому что муж сказал про дуру. И сказал так с ленцой, равнодушно и презрительно, и пренебрежительно.
И никаких там тебе ни ручек уже, ни ножек, он так сказал, как подкинул тему для сочинения. А у Любы в башке все заклинило, и эта тема мужнина все пересилила, перевесила все, и все в существе Любы зажалось, и никакой в ней уже красоты и обаяния, которые она только что излучала и несла, как богиня победы Ника Самофракийская. Сжалась, скукожилась и стала тем, чем ее назвал муж - дурой. А точнее - полной дурой. И так безнадежно - и никуда не рванешь, как собака на поводке. Только хозяин не строг там, а просто равнодушен, «к ноге» и все. Побегала на воле, попрыгала, и пожалуйста, к ноге - варить суп, крутить фарш. Хотя это же не важно, не важно, что там суп или котлеты, или перебрать изюм для ватрушек, придирчиво разглядывая каждую изюмину. Потому что покупает на рынке не особо качественный, зато недорогой изюм. Потом сидит с ним, вот именно, как дура, сэкономив при этом копейки, а мороки на целый вечер. А у мужа есть для нее имя, и теперь все есть у него, вплоть до его осанки теперь и горделивого взора. Хотя на нее он не смотрит.
И буквально ведь за несколько дней такие перемены. Случилась в их доме покупка машины, и потому перемены. То есть один человек из пешехода превращается в водителя. В командира, в серьезного мена - автовладельца. Он теперь среди тех, кто хозяин. Кто управляет. Пока все другие жмутся к обочинам. Пережидают там непогоду и ждут транспорт. Чаще, конечно, общественный, чтобы толкаться там, и никто не назовет никого красивой. Так что Любе, в общем, еще повезло, но если бы ее память умела цеплять и хранить именно такие слова, а не мужнины, равнодушные и несправедливые.
Но слово упало, и Любе, с ее вечным этим - это он еще сказал через три дня, добавил - с ее вечным пресмыканием, так и запомнились слова мужа. И перед ним действительно в тот момент стояла дура, которая чего-то там вот именно что не доделала. Котлеты на тот момент пережарила. Хотя еще недавно он говорил, что любит котлеты именно так приготовленные - с хрустящей корочкой, чтобы сверху зажарено, а внутри сочное мясо, мясной сок. И это надо постараться, надо проявить смекалку и умение. И, если угодно, талант, чтобы все так, как любит этот мужчина. Но вкусы, как выяснилось, меняются. Он морщится, он теперь говорит, что все неправильно, что надо что-то паровое. Не паровое - так хотя бы тушеное, а то так готовить - это всех в гроб загнать.
Такая кормежка - сплошные канцерогены. Это прямой путь понятно куда. И не мешало бы, помимо здоровья, подумать и о внешнем виде. И он выразительно смотрел на Любу, обводя глазами ее фигуру, и этот взгляд, обрисовывающий контуры ее фигуры, прибавлял в его глазах еще много почти дециметров. И четко читалось презрение к ней. Теперь уже безнадежно какой-то толстой, следовательно немодной, следовательно некрасивой. Точка. И Люба поняла, что ее не любят. И следом мысли - а любили ли? И это значит, что все псу под хвост. Это не Любино присловье, так говорит ее подруга Маша, когда в очередной раз Машу кидает мужик. И только после того Машу бросали, когда в ней кончалась нужда, когда она не нужна была больше - со своими крошечными знакомствами, отсутствием нормальных, важных в любом деле связей и неумением жить. А то, что она вливала в этих, увы, увы, во множественном числе, кавалеров, свою любовь, свою силу - то это не в счет, это не переводится на рубли или хотя бы на то, что называется перспективным знакомством.
Такая вот не половинчатость, а цельность Машина в отношении ее к любви, можно тут даже вспомнить, рискнуть, что речь идет о Любви с большой буквы, такая Машина цельность и пугала и настораживала, и ей тогда вот так говорили, уходя, презрительно говорили и с оттенком какой-то брезгливости: «Ты, Маша, такая дура!» И Маша стояла растерянная. И эта картинка повторялась каждый раз, после каждого ее всплеска чувств и припадка самоотдачи. Это их и пугало, этих мужчин - кавалеров, для которых Маша не стала дамой сердца. Конечно, рехнешься, если женщина не устает любить. Хочется в жизни чего-то все-таки поспокойнее. Размеренной жизни хочется, даже вот иногда и поспорить. А что Маша? Один даже у нее был пьющий без меры.
Так Маша, вместо того чтобы отчитать пьянчугу, сама бегала ему за пивом с утра. А потом - за кефиром ближе к обеду. И подать горячую, кипящую просто, солянку для приведения в чувство этого забулдыги - милое дело. А кто-нибудь знает хорошенько, сколько стоит - в деньгах - приготовить правильную солянку? Сколько на самом деле стоит этот набор - косточка для бульона, хорошая, сахарная, мясная? Почки? Хорошего качества колбаска? Дорогие сосиски? Копчености? Прочая зелень? Маслины-лимоны? Огурцы маринованные и огурцы соленые? Помидоры? Рехнешься считать. А сметана?
Все если перевести на обычные житейские рублики? Чтобы этой пьяной свинюге с опухшей мордой подать, чтобы он трясущимися руками хлебал, а у него ни воспитания, ни благородства сердца не хватает элементарно сказать спасибо. И потом он, нарядившись в Машей же купленные шмотки, набрившись, намазавшись лосьонами и кремами, благоухая туалетной водичкой, купленной никак не в ларьке к празднику 23 Февраля, а просто так, потому что понравился аромат, и он, сгребая все эти флаконы и складывая в сумки пакетики с тряпьем, за которое лично им не плачено ни копейки, еще и поучает. Еще и делает замечания, говорит, что женщина должна... бу-бу-бу... Какие-то в их мозгах вспыхивают телевизорные картинки про гордых женщин, и такие вот мужики, как, прости Господи, этот Машин предпоследний Сережа, забывают, что такие мужики, как он, лично для этих телевизорных женщин не представляют никакого интереса. Что бы там этот конкретный Сережа ни воображал.
Вот такой, значит, расклад. Две подруги - одна в поиске, Маша, другая прочно, как ей всегда казалось, нашедшая свое счастливое замужество. А результат? Сейчас Люба сидит на кухне у Маши и плачет. Она не сразу решилась на этот рассказ, привычки же нет. Да и откуда ей взяться, привычке, когда пятнадцать лет - если не счастье, то ровное течение. А потом бац - и земля под ногами трескается, и не за что зацепиться. Потому что тот мужчина, который вот так теперь разговаривает, это же совершенно незнакомый человек, Люба его не знает и просто боится. И она, приблизив к ошарашенной ее признаниями Маше, свое зареванное лицо, говорит шепотом, что муж теперь на нее смотрит так, словно может ударить.
Но проходит минута, другая этих жутких откровений, и Маша, обычно чуткая, такая чуткая, как любящая сестра, вдруг начинает говорить: «Только не разводись, только не разводись, потому что это самое страшное в жизни - одиночество. Когда цепляешься за каждого встречного-поперечного. А у тебя есть хоть сын, и ты сыну нужна. И еще сыну нужен отец. Вообще вся семья. А муж, что муж? Перебесится, только потерпи». И Люба смотрит с ужасом на подругу, и они обе не понимают теперь друг друга. Каждый про свое, про свои катастрофы, свои разочарования. И расходятся они в полном друг другом недовольстве и начинающемся раздражении, потому что Люба ждала другого.
Выслушать, понять, не судить и не примерять, а так вот по-дружески дать сил, одобрить. А Маша, как только увидела в глазах Любы решимость, испугалась и ее стала пугать. И они, эти верные, по гроб жизни, как родные сестры, подруги, разошлись, друг другом в тот день недовольные. На другой день недовольство росло, пока не выросло. И каждая думала про другую - с жиру тетка бесится. Потому что речь шла о свободе. Одна нахлебалась этой свободы, другая рвалась к ней. И что бы они могли сказать одна другой? Когда одна мерзнет, а другая задыхается от зноя.
И вот так понять, что ты теперь один - это то еще кино. Когда рука у Маши сама тянется к телефону, чтобы позвонить подруге и услышать в трубке ее квохтанье, ее причитания: да, ты что, а он что, не может быть. И главное - никаких оценок, характеристик. Вроде того, что какой же он гад, подлец и негодяй. Простое Любино привычное кудахтанье семейной женщины, для которой проблемы полруги сродни просмотру триллера. И страшно, и боязно, а все равно кино закончится и тебя обступит твоя привычная жизнь. А теперь и сама Люба лишена этого подтверждения своего семейного счастья. Нет и Машиных вздохов, когда Люба ей отчитывается про бесконечное - что делала. Рынок. Готовка. Стирка. Глажка. Уроки с сыном. Штопка постельного белья, и не про, что там латки-заплатки, а вот так с выдумкой - вокруг дырочки на пододеяльнике разместить узорчик, аппликацию, ручная работа. Чем бежать за новым. И тем более муж смотрит одобрительно, что, помимо всего, его жена не транжира, а вот какая рукодельница и все в дом. Как пчелка.
Так что решение о разводе Люба приняла самостоятельно. Сыну только сказала. Он кивнул, спросил, где жить будут. А Люба пожала плечами, ей казалось, что это «где жить» как раз неважно, важно остаться в живых. Не то, что этот культурный с виду мужчина, этот Любин муж, может заехать в глаз или дать по шее, нет, нет, все не так. Люба ведь конкретно не могла сформулировать меру опасности совместного проживания с мужчиной, который разлюбил, или, если по-другому, понял, что никогда не любил. А годы проходят, все лучшие годы. Лермонтов. Люба сказала - разводимся и приготовилась к борьбе. К войне не за жизнь, а за квадратные меры, и вдруг увидела, как лицо этого ставшего чужим человека стало опять понятным даже, вот странное дело, даже родным. И он сразу залепетал про комнату в общаге, уже как-то вроде наклевывается.
Он так обрадовался, не веря, что счастье, то есть выход, есть. Он ведь был нормальным человеком, ему самому свои перемены были в тягость. Но что делать, мужчина так устроен, мало среди них Штирлицев, которые за идею. Да и какая идея, кроме той же свободы, у этого Любиного мужа, не ставшего Штирлицем, когда у него паника каждый день, утро, вечер, что день прошел. Все. Хана. И ничего впереди, только обсуждение того, каким был ужин и каким в идеале должен быть завтрак. И т. д. И деньги на новый спортивный костюм и кроссовки для подростка. Которому только дай и дай. И на то дай, и на другое.
А раньше они умели развлекаться без денег. Мать даст на мороженое, и все счастливы. А сейчас, если подумать, сколько стоит отправить подростка в кино... А сын смотрел, и в глазах его скука и раздражение, тем более что это всего лишь ритуал - просить денег у отца, потому что деньги все равно даст мать. Правда, суетливо, оправдываясь, что так мало, извиняясь. И от этого делается стыдно и хочется сказать, что не надо никакого кино. Но и мотаться так по улицам каждое воскресенье тоже надоело, потому что дома сидеть уже нет мочи. Видеть мать, как она суетится. И хотя говорит только про еду, понятно же, что это только то, что она может говорить. А она другая. И сын, этот маленький мужчина, знает, что в ее словах - только часть, только кусочек пазла. И сыну хочется защитить мать. Но от кого? От отца, что ли? Так не бывает, чтобы все стали врагами.
И сын, накричав на мать, уходит и бродит по улицам, и даже плачет, и трет глаза, и никакого кино не хочется. А хочется что-то купить матери, такие цветы. А она говорила, что цветы - это расточительство. А у него уже денег этих порядочно скапливается с этих непоходов в кино. И он идет в магазин и, не понимая, что делает, покупает какой-то, не поверишь сам, пододеяльник, приносит домой, сует матери, неловко, конечно, - вот возьми. И глаза прячет. И бормочет что-то вроде того «чтобы ты перестала заниматься починкой старого белья, лучше купить новое». И она что-то говорит, слова какой-то благодарности. И он краснеет, ее ребенок, и она краснеет. И они оба - такие неумелые в выражении своей любви. Поэтому прошла, наконец, минута, и ей привычно сказать и дальше уже говорить опять про еду. И ее мальчик поморщится, но все равно - мыть руки, за стол и «почему ты не ешь, невкусно?»
Блудный отец вернулся в свой дом спустя два года. И первое, о чем спросила жена, ее первые слова были: «Ты будешь ужинать?» А сын - тот вообще ничего не сказал, стоял в дверях, улыбался. Высокий стройный юноша. Красивый, как его мать, точная ее копия.
Наташа Левашова
Подписаться на:
Сообщения (Atom)